Свадьба

Свадьба

Антон Павлович Чехов

Свадьба

Шафер в цилиндре и в белых перчатках, запыхавшись, сбрасывает в передней пальто и с таким выражением, как будто хочет сообщить что-то страшное, вбегает в зал.

– Жених уже в церкви! – объявляет он, тяжело переводя дух.

Наступает тишина. Всем вдруг становится грустно.

Отец невесты, отставной подполковник, с тощим, испитым лицом, чувствуя, вероятно, что его куцая военная фигурка в рейтузах недостаточно торжественна, солидно надувает щеки и выпрямляется. Он берет со столика образ. Его жена, маленькая старушка в тюлевом чепце с широкими лентами, берет хлеб-соль и становится рядом с ним. Начинается благословение.

Невеста Любочка бесшумно, как тень, опускается перед отцом на колени, и ее фата волнуется при этом и цепляется за цветы, разбросанные по платью, и из прически выбивается несколько шпилек. Поклонившись образу и поцеловавшись с отцом, который еще сильнее надувает щеки, Любочка опускается перед матерью; фата ее опять цепляется, и две барышни, взволнованные, подбегают к ней, обдергивают, поправляют, прикалывают булавками…

Тишина, все молчат, не шевелятся; только одни шафера, как горячие пристяжные, нетерпеливо переминаются с ноги на ногу, точно ждут, когда им позволено будет сорваться с места.

– Кто повезет образ? – слышится тревожный шёпот. – Спира, где ты? Спира!

– Цичас! – отвечает из передней детский голос.

– Бог с вами, Дарья Даниловна! – кто-то вполголоса утешает старуху, которая припала к дочери лицом и всхлипывает. – Да разве можно плакать, Христос с вами? Надо радоваться, душенька, а не плакать.

Благословение кончается. Любочка, бледная, такая торжественная, строгая на вид, целуется со своими подругами, и после этого все с шумом, толкая друг друга, устремляются в переднюю. Шафера с тревожной спешкой, крича без всякой надобности «pardon!», одевают невесту.

– Любочка, дай я на тебя хоть еще разочек посмотрю! – стонет старуха.

– Ах, Дарья Даниловна! – вздыхает кто-то укоризненно. – Радоваться надо, а вы это бог знает что выдумали….

– Спира! Да где же ты? Спира! Наказание с этим мальчишкой! Иди вперед!

– Цичас!

Один из шаферов берет шлейф невесты, и процессия начинает спускаться вниз. На перилах лестницы и на косяках всех дверей виснут чужие горничные и няньки; они пожирают глазами невесту, слышится их одобрительное жужжанье. В задних рядах раздаются тревожные голоса: кто-то что-то забыл, у кого-то невестин букет; дамы взвизгивают, умоляя не делать чего-то, потому что «примета есть».

У подъезда уже давно ждут карета и коляска. На лошадиных гривах бумажные цветы, и у всех кучеров руки перевязаны около плеч цветными платками. На козлах кареты сидит чудо-богатырь с широкой окладистой бородой, в новом кафтане. Его протянутые вперед руки с сжатыми кулаками, откинутая назад голова, необычайно широкие плечи придают ему не человеческий, не живой вид; весь он точно окаменел…

– Тпррр! – говорит он тонким голосом и тотчас же добавляет густым басом: – Шалишь! (отчего и кажется, что в его широкой шее два горла.) Тпррр! Шалишь!

Улица по обе стороны запружена публикой.

– Пода-ай! – кричат шафера, хотя подавать нечего, так как карета давно уже подана. Спира с образом, невеста и две подруги садятся в карету. Дверца хлопает, и улица оглашается грохотом кареты.

– Коляску шаферам! пода-ай!

Шафера прыгают в коляску и, когда она трогается с места, приподнимаются и, корчась как в судорогах, натягивают на себя свои пальто. Подаются следующие экипажи.

– Софья Денисовна, садитесь! – слышатся голоса. – Пожалуйте и вы, Николай Мироныч! Тпррр! Не беспокойтесь, барышня, всем будет место! Берегись!

– Слышишь, Макар! – кричит отец невесты. – Назад из церкви поезжайте другой дорогой! Примета есть!

Экипажи гремят по мостовой, шум, крики… Наконец все уехали, стало опять тихо. Отец невесты возвращается в дом; в зале лакеи убирают стол, в соседней темной комнатке, которую все в доме называют «проходной», сморкаются музыканты, всюду суета, беготня, но ему кажется, что в доме пусто. Солдаты-музыканты копошатся в своей маленькой, темной комнатке, всё никакие могут поместиться со своими громоздкими пюпитрами и инструментами. Пришли они недавно, но уже воздух в «проходной» стал заметно гуще, нет никакой возможности дышать. Их «старшой» Осипов, у которого от старости усы и бакены сбились в паклю, стоит перед пюпитром и сердито глядит в ноты.

– А тебе, Осипов, сносу нет, – говорит подполковник. – Сколько лет я тебя уже знаю? Лет двадцать!

– Больше, ваше высокоблагородие. На вашей свадьбе играл, ежели изволите помнить.

– Да, да… – вздыхает подполковник и задумывается. – Такая, брат, история… Сыновей, слава богу, поженил, теперь вот дочку выдаю, и остаемся мы со старухой сироты… Нету у нас теперь деток. Начистоту разделались.

– Кто знает? Может, Ефим Петрович, вам бог еще пошлет, ваше высокоблагородие…

Ефим Петрович с удивлением глядит на Осипова и смеется в кулак.

– Еще? – спрашивает он. – Как ты сказал? Детей еще бог пошлет? Мне-то?

Он давится от смеха, и слезы у него выступают на глазах; музыканты из вежливости тоже смеются. Ефим Петрович ищет глазами старуху, чтобы сообщить ей, что сказал Осипов, но она сама уже летит прямо на него, стремительно, сердитая, с заплаканными глазами.

– Бога ты не боишься, Ефим Петрович! – говорит она, всплескивая руками. – Мы ищем, ищем ром, с ног сбились, а ты тут стоишь! Где ром? Николай Мироныч не может без рома, а тебе горюшка мало! Поди, узнай у Игната, куда он ром поставил!

Ефим Петрович идет в подвальный этаж, где помещается кухня. По грязной лестнице снуют бабы и лакеи. Молодой солдат, накинув мундир на одно плечо, уперся коленом о ступень и вертит мороженицу; пот течет с его красного лица. В темной и тесной кухне, в облаках дыма, работают повара, взятые напрокат из клуба. Один потрошит каплуна, другой делает из морковки звездочки, третий, красный как кумач, сует в печь противень. Ножи стучат, посуда звенит, масло шипит. Попав в этот ад, Ефим Петрович забывает, о чем говорила ему старуха.

– А вам здесь, братцы, не тесно? – спрашивает он.

– Ничего-с, Ефим Петрович. В тесноте да не в обиде, будьте покойны-с…

– Уж вы постарайтесь, ребята. В темном углу вырастает фигура Игната, буфетчика из клуба.

– Будьте покойны-с, Ефим Петрович! – говорит он. – Всё предоставим в лучшем виде. С чем прикажете делать мороженое: с ромом, с го-сотерном или без ничего?

Вернувшись в комнаты, Ефим Петрович долго слоняется по комнатам, потом останавливается в дверях «проходной» и опять заводит разговор с Осиновым.

– Так-то, брат… – говорит он. – Сиротами остаемся. Покуда новый дом не высохнет, молодые с нами поживут, а там прощайте! Только мы их и видели…

Оба вздыхают… Музыканты из вежливости тоже вздыхают, отчего воздух становится еще гуще.

– Да, брат, – вяло продолжает Ефим Петрович, – была одна дочка, да и ту отдаем. Человек он образованный, говорит по-французски… Только вот попивает, но кто нынче не пьет? Все пьют.

– Это ничего, что пьет, – говорит Осипов. – Главное достоинство, Ефим Петрович, чтобы дело свое помнил. А ежели, положим, выпить, то почему не выпить? Выпить можно.

– Конечно, можно.

Слышится всхлипыванье.

– Разве он может чувствовать? – жалуется Дарья Даниловна какой-то старухе. – Ведь мы ему, мать моя, отсчитали десять тысяч копеечка в копеечку, дом на Любочку записали, десятин триста земли… легко ли сказать! А нешто он может чувствовать? Не таковские они нынче, чтобы чувствовать!

Стол с фруктами уже готов. Бокалы тесно стоят на двух подносах, бутылки с шампанским завернуты в салфетки, в столовой шипят самовары. Лакей без усов, с бакенами записывает на бумажке имена лиц, здоровье которых он будет провозглашать за ужином, и читает их, точно учит наизусть. Из комнат выгоняют чужую собаку. Напряженное ожидание… Но вот раздаются тревожные голоса: