Бувар и Пекюше

Бувар и Пекюше

Гюстав Флобер

Бувар и Пекюше

1

Стояла жара — тридцать три градуса, и на бульваре Бурдон не было ни души.

Внизу, замкнутый двумя шлюзами, тянулся ровной линией канал Сен-Мартен с тёмною, как чернила, водою.

Посредине стояла баржа, гружённая лесом, а на берегу громоздились бочки, сложенные в два ряда.

По ту сторону канала, между строений, разделявших дровяные склады, виднелась лазурь широкого чистого неба; в солнечном сиянии белые фасады домов, шиферные крыши, гранитные набережные ослепительно сверкали. Где-то далеко в тёплом воздухе разносился смутный гул; всё словно замерло в праздничном бездействии, в томительной печали летнего дня.

На бульваре появились два человека.

Один шёл от площади Бастилии, другой — от Ботанического сада. Первый, высокого роста, в полотняном костюме, шагал, сдвинув шляпу на затылок, расстегнув жилет и держа галстук в руке. Другой, ростом пониже, в наглухо застёгнутом коричневом сюртуке, семенил мелкими шажками, понурив голову и нахлобучив на лоб картуз с острым козырьком.

Дойдя до середины бульвара, они уселись, оба разом, на одну и ту же скамью. Вытирая лоб, оба они сняли головные уборы и положили рядом с собой; низенький прочёл на подкладке шляпы своего соседа надпись «Бувар», а тот, заглянув в картуз незнакомца, разобрал слово «Пекюше».

— Вот занятно, — сказал он, — нам обоим пришло в голову написать на шляпе свою фамилию.

— Ну да, ведь мой картуз могли бы обменять у нас в конторе.

— И у меня, я тоже служу в конторе.

Тут они присмотрелись друг к другу.

Приятная внешность Бувара сразу очаровала Пекюше.

Голубые глаза из-под полуопущенных век озаряли улыбкой его румяное лицо. Просторные панталоны топорщились внизу, на касторовых штиблетах, и обтягивали живот, вздувая рубашку у пояса, а светлые волосы в лёгких завитках придавали его физиономии что-то ребячливое. Он постоянно что-то насвистывал, выпятив губы.

Бувара поразила серьёзная мина Пекюше.

Чёрные пряди волос так гладко облегали его высокий череп, что их можно было принять за парик. Лицо из-за длинного висячего носа было как будто постоянно обращено к вам в профиль. Ноги в узких люстриновых брюках казались несоразмерно короткими в сравнении с туловищем; говорил Пекюше низким глухим голосом.

У него вырвалось восклицание:

— Как хорошо сейчас в деревне!

Но Бувар возразил, что за городом невыносимо от кабацкого шума и гама. Пекюше согласился, но всё-таки пожаловался, что начинает тяготиться столичной жизнью. Бувар испытывал то же.

Они обводили глазами груды строительного камня, грязную воду канала, где плавали пучки соломы, фабричные трубы, торчавшие вдали; из сточной канавы несло вонью. Они обернулись в другую сторону: там перед ними тянулись стены хлебных амбаров.

— Право же, — удивился Пекюше, — на улице ещё жарче, чем дома!

Бувар посоветовал ему снять сюртук. Наплевать ему на приличия — пусть говорят, что хотят!

Тут по аллее проковылял какой-то пьянчуга, выписывая кренделя ногами; заговорив по этому поводу о рабочих, они перешли на политические темы. У обоих оказались одинаковые взгляды, хотя, пожалуй, из них двоих Бувар был либеральнее.

По мостовой, в вихре пыли, с лязгом и грохотом прокатили три коляски по направлению к Берси; там ехали невеста с букетом, несколько горожан в белых галстуках, дамы, утопавшие до самых плеч в пышных юбках, две-три девочки, школьник-подросток. При виде свадебного поезда Бувар и Пекюше заговорили о женщинах и пришли к выводу, что все они легкомысленны, сварливы, упрямы. Правда, встречаются иной раз женщины лучше мужчин, но обычно они всё-таки хуже. Словом, гораздо спокойнее жить без них; потому-то Пекюше и остался холостяком.

— А я вдовец, — заявил Бувар, — и детей у меня нет.

— Может быть, это и к лучшему. А впрочем, одиночество под конец становится тягостно.

На набережной появилась уличная девица под руку с военным, черноволосая, бледная, с рябым лицом. Она шла вперевалку, опираясь на руку солдата и шаркая туфлями по панели.

Дав ей отойти подальше, Бувар отпустил непристойную шутку. Пекюше густо покраснел и, видимо, желая переменить тему, указал ему на священника, который к ним приближался.

Аббат величаво проплыл по аллее, обсаженной вдоль тротуара тощими вязами; как только его треугольная шляпа исчезла из виду, Бувар вздохнул с облегчением и заявил, что терпеть не может иезуитов. Пекюше, не защищая их, всё же признался, что относится к религии с уважением.

Между тем наступили сумерки, и в доме напротив подняли жалюзи. Прохожих стало больше. Пробило семь часов.

Их беседа лилась неиссякаемым потоком; за анекдотами следовали рассуждения, за личными мнениями философские идеи. Они раскритиковали в пух и прах ведомство путей сообщения, пошлины на табак, торговые дома, театры, морское министерство и весь род человеческий, — как будто они все испытали и во всём разочаровались. Каждый из них, слушая другого, вспоминал своё забытое прошлое, узнавал самого себя. И хотя они вышли из возраста наивных восторгов, оба испытывали что-то новое, неизведанное, расцвет чувств, прелесть зарождающейся дружбы.

Раз двадцать они вставали со скамьи, садились опять, прохаживались вдоль бульвара, от верхнего шлюза до нижнего, то и дело собирались уйти, но не в силах были расстаться, будто их приворожили.

Наконец они распрощались, как вдруг, при последнем рукопожатии, Бувар воскликнул:

— Погодите! А что, если нам пообедать вместе?..

— Я уж думал об этом, — подхватил Пекюше, — но не решался вам предложить.

Бувар повёл его в ресторанчик против ратуши, где, по его словам, уютная обстановка.

Он сам заказал обед.

Пекюше остерегался пряностей, как слишком возбуждающего средства. Это послужило поводом поспорить о медицине. Затем они начали превозносить науку: сколько интересного можно узнать, сколько исследований произвести… если бы только хватало времени! Увы, всё их время уходило на то, чтобы заработать на хлеб. И тут выяснилось, что оба они служат переписчиками; от изумления сотрапезники всплеснули руками и, перегнувшись через стол, едва не бросились в объятия друг друга. Бувар работал в одном торговом доме, а Пекюше — в морском министерстве, что не мешало ему вечерами уделять время научным занятиям. Он сообщил, что выискал много ошибок в сочинении Тьера, зато отозвался с величайшим почтением о некоем профессоре Дюмушеле.

У Бувара были другие достоинства. Изящная часовая цепочка, сплетённая из волос, манера сбивать соус — всё обличало в нём человека бывалого, умеющего пожить; за обедом, зажав салфетку под мышкой, он забавлял Пекюше уморительными историями. У Пекюше был характерный смех — басистый, на одной ноте, с долгими паузами. Бувар смеялся благодушно, звонко, скаля зубы, поводя плечами, и посетители невольно оборачивались на него.

Отобедав, они зашли выпить кофе в другое заведение. Пекюше, оглядевшись при свете газовых рожков, поворчал на излишне роскошную обстановку, затем презрительным жестом отбросил газеты. Бувар был гораздо снисходительнее. Он любил всех писателей без разбору, а в юности намеревался поступить актёром в театр.

Ему вдруг захотелось показать ловкие фокусы с бильярдным кием и двумя шарами, какие при нём проделывал его приятель Барберу. Но шары беспрестанно падали на пол, под ноги посетителей, и закатывались куда-то в угол. Лакей, которому всякий раз приходилось, ползая на четвереньках, доставать их из-под скамеек, в конце концов начал ворчать. Пекюше наорал на него; явился хозяин, но Пекюше не пожелал слушать извинений и разругал все кушанья в ресторане.

После этого он предложил мирно закончить вечер у него на дому; это совсем рядом, на улице Сен-Мартен.

Войдя, он напялил какую-то полотняную курточку и повёл гостя осматривать помещение.

Письменный стол елового дерева стоял, загораживая проход, как раз посреди комнаты, а повсюду вокруг — на полках, на стульях, на старом кресле и по углам — в беспорядке громоздились книги: несколько томов Энциклопедии Роре, Руководство для магнетизёра, томик Фенелона; там же, вперемешку с кипами бумаг, лежали два кокосовых ореха, всевозможные медали, турецкая феска и несколько раковин, привезённых Дюмушелем из Гавра. Стены, когда-то выкрашенные в жёлтый цвет, были покрыты бархатным слоем пыли. На краю постели, с которой свисали простыни, валялась сапожная щётка. На потолке чернело большое пятно от коптящей лампы.