Римского права больше нет

Римского права больше нет

Луи Арагон

Римского права больше нет

Ах, до чего скучно такой девушке, как я, торчать в этом французском городишке! Пойти некуда, купить нечего, мужчины здесь чернявые и плюгавые, а лавочники лебезят так… отхлестать бы их хорошенько! Послушать музыку и то негде. Наш гарнизон – что уж о нем и говорить!.. Силезские немцы такие неповоротливые, такие тупые… Ухаживают все на один манер. Пока не уехала Пупхен,[1] было еще так-сяк: она довольно занятная, все читала вслух свои письма, умом не блещет, но язычок у нее острый, и о мужчинах рассуждает как надо; мы всюду ходили вместе, это нам придавало пикантности.

Одно время в гостинице «Нейтральная» жили итальянцы. Глаза у них красивые. Только вот кончили они плохо… Перед отправкой колонну гнали по городу, господи, на что они были похожи!.. На каждую сотню итальянцев – один наш конвоир! Жалкое зрелище…

Есть, правда, спортивный магазинчик, там еще бывают хорошие шерстяные свитера. Но это не мой стиль. Я послала десять штук Клерхен. На ней они тоже плохо сидят. Хуже, чем на мне. Она написала, что я прелесть. Еще бы, какой потрясающий подарок! Местным жителям очень даже пригодились бы такие свитера, но им разрешают покупать только на боны, а может быть, только по карточкам, я в этом плохо разбираюсь. Одеты они бедно, вещи старые, в заплатках. Женщины совсем не элегантны, а уж чего только не наговорили про их тонкий вкус!.. И даже не красивы. Тощие, как драные кошки. Силезцам, конечно, нравится. Это в их стиле.

Бедненький Буби… Дать себя убить – это уж слишком. Вот без одной ноги я могу его представить… Это бы даже придало ему пикантность. С двумя он слишком симметричен. Здорово надоела его правильная красота. Зато он прямой и напористый. Что да, то да. Я получила от него из Одессы очень красивые вещи. Надо отдать должное, он человек со вкусом. Разве что воображения маловато. В сущности, мне нужен кто-то, кто был бы и не совсем Буби, и не совсем Пупхен. И вот – надо же! – я обзавелась теперь этим фон Лютвиц-Рандау… Смех, да и только… Но мне не смешно. Скучно до чертиков.

Не буду я советоваться с Буби. Пускай майор ухаживает. Придется только подучить его напористости. Женщина в конце концов имеет право на то, чтобы с ней поступали решительно. Мужчины, на что они вообще тогда сдались? Мне так осточертели и эти силезцы, и эта Франция, а от Пупхен ни строчки. Ну что за жизнь!.. Хоть бы чуточку музыки!..

Не могу же я убивать свое свободное время только в парикмахерской, где они выливают мне на голову все мало-мальски дорогое, что у них осталось, делают вибромассаж лица, кладут всевозможные кремы, и молодой армянин втирает их в кожу пальцами. Так не хватает музыки, что хочется выть. Займемся майором. Все-таки в нем что-то есть. Да и возраст важен только для женщины. На возраст мужчины… можно закрыть глаза.

* * *

Немецкий трибунал помещается в большом здании, которое никак не гармонирует с тем, что в нем теперь происходит, как, впрочем, и со стилем века, и самого города. Постройка принадлежит к какой-то давней эпохе. У автора нет под руками путеводителя Бедекера, и он лишен возможности рассказать историю строения. Оттого, что оно очень высокое и очень черное, прилегающие улочки кажутся еще уже, чем на самом деле, черные стены в белесых дождевых потеках, полосатые, как зебры. Дом венчают скульптуры, некогда, конечно, символические: цереры, юноны из темного камня, геркулесы и сатиры, корзины, переполненные гигантскими плодами. Они подавляют все вокруг. Причудливое сочетание деревянных балок и тяжелых каменных плит свидетельствует о неискоренимости средневековья в недрах самого Возрождения, о том, что местные традиции одержали верх над усилиями итальянских зодчих. Крыша сильно выдается вперед, под ней – птичьи гнезда. Но никто не запомнит, чтобы оттуда вылетела хоть одна птица. Они пусты.

Зато внутри залы, слишком высокие даже для нынешнего, худо-бедно приспособленного освещения, служат пристанищем для летучих мышей, их полет где-то под потолком лишь смутно угадывается. Бегство вспугнутых теней в каменное поднебесье – словно отголосок давних трагедий. Коридоры стойко сопротивляются общему барочному стилю нелепого сооружения, ни один не следует взятому курсу, каждый стремится повернуть или отклониться в сторону, их дробят на короткие отрезки – слева и справа – массивные скрипучие двери, в каждой – тюремное окошечко, забранное бесполезной железной решеткой.

Монументальные лестницы, громоздкие деревянные балконы нависли над темными мрачными хоромами; пол каменный, холодный – устилавшие его ковры исчезли. Как все здесь кипело и бурлило когда-то!.. И как однажды внезапно замерло! Остались только складки на потертых обоях, только блики на потускневших оконных стеклах… Вероятно, это было логово крупных хищников – под стать их необузданным аппетитам и объем гигантской пещеры. Это происходило, конечно, во времена испанской оккупации – той самой, единственной, настоящей, – когда герцог Валентинуа, сын римского папы Александра VI, кружил по комнатам, смуглый и худой, пожелтевший от лихорадки, и высматривал укромные уголки, где можно было бы спрятать верных ему убийц. В этом городе, который ему принадлежал, но служил всего лишь привалом на пути из Рима в Испанию, он проверял действие ядов, с помощью которых намеревался захватить Италию. Здесь его сподручные тренировались in anima vili, так сказать, на живом материале, в искусстве владеть стилетом и удавкой. Здесь народ-пасынок, пестрая смесь из швейцарцев и мавров, горцев и ратников, расплачивался за опыт, которого набирался человек по имени Чезаре; позже, на римских подмостках, искусство обретет масштаб и совершенство, здесь же проходила лишь кровавая репетиция, о подробностях которой история молчит до сих пор. В те времена человеческая жизнь ничего не стоила, в цене были пышные речи и картины из Флоренции или Сиены. Бывало, доги сжирали на господской кухне объедки с тарелки отравленного гостя, и псов хоронили публично.

Эти и другие воспоминания, мрачные тени прошлого, по ночам бились о потолки в испанском стиле, оставляя глубокие трещины. Воспоминание о том, как пятидесятивосьмилетняя королевская любовница разгуливает голышом на глазах у всего двора, и единственное, что ее смущает – небольшая складка на шее, которую она скрывает под бархоткой с топазом. Или о том, чем озабочены королевские наместники, затянутые в камзолы со множеством серых и черных пуговиц, с белыми кружевными манжетами и жабо. Провинцию разоряют и грабят, и это дело рук не принца и не чужеземца, а удалого разбойника, уроженца здешних мест, где так много гор и ущелий. И вот, наконец, он схвачен, колесован, на площади огласили сатанинское имя Луи Мандрена. Ему перебили конечности, пытали водой, жгли раскаленными прутьями, чтобы выяснить, бесовского ли он происхождения. И, наконец, четвертовали.

Вот видите, нас не запугаешь, мы всё это знаем, у нас богатый опыт по части всякого рода заплечных дел, видите, ничего нового вы не придумали, вы, такие ничтожные, такие маленькие-маленькие, еле различимые за своим столом, заваленным папками с судебными делами, там, в углу одного из залов, где в дверях замерли два солдата с автоматами: серые, гладко бритые, в зеленых касках, которые защищают их от птиц; вы мучаете торговцев фруктами, домашних хозяек, рабочих с Арсенала, крестьян… ничтожные маленькие боши, вы еще зачем-то ломаете комедию судопроизводства под портретом фюрера, портретом, который сменил картину с изображением Христа, принадлежавшую герцогу Чезаре Борджиа, вы, серые и зеленые людишки: мужчина в очках (в пенсне он прочесть ничего не может), рядом девица, протоколистка, таких здесь прозвали мышами за серое форменное платье с белым воротничком; конвоир вводит очередного подследственного, выбрасывает руку вперед и рявкает: «Хайл'ер!», и снова скребет по бумаге перо, под самым носом у низко склонившейся девицы, упитанной, ненакрашенной, с бледными губами и глазами змеи, протоколистки фройляйн Мюллер, или Лотты, как называет ее мужчина в очках, майор фон Лютвиц-Рандау, – как он называет ее, когда они остаются одни, без подследственных, без автоматчиков, без членов игрушечного судебного аппарата, без обер-лейтенанта с его докладами-доносами на похабном французском, одни под сумрачным взглядом веков, взирающих на них с высоты зала, где летучие мыши укрылись за портретом Гитлера, стыдливо завешенным комбинацией и панталонами фройляйн Лотты, которая закрывает глаза, чтобы не видеть глаз майора фон Лютвиц-Рандау, когда он без очков и без пенсне.